Андрей не вставал с постели, глядя перед собой в потолок, и не видел ни надоевшей запыленной люстры, купленной еще покойной матерью, хрустальной медузы над его диваном, ни кругов дворянской лепнины — и то, что проходило сейчас в голове, напоминало скачки и разрывы мысли, когда он неотступно думал о статье, начатой во время болезни и незаконченной.

“Господи, знаешь ли ты, прости меня за богохульство, за грешное сомнение, знаешь ли ты такую доброту, такое милосердие, прощение и как там еще подобное называется, которое искупило бы всю подлость, — продолжал думать Андрей. — Господи, прости, но я знаю, что в те дни зашатавшейся властью были растоптаны христианская доброта и блаженной памяти милосердие…”

Его мысли не были ни бредом, ни разговором во сне, как бывало с ним не раз в дни болезни, он чувствовал конкретную действительность того осеннего утра и той разящей информации из малоизвестной газеты о возмездии, подтверждающей то, что носилось в воздухе.

И Андрей, испытывая новую потребность прикоснуться к омерзительному цинизму, воплю власть имущих, нашел на ночном столике записную книжку, в которой делал заметки и наброски, отыскал нужную страницу записей октябрьских и послеоктябрьских дней, и, как тогда около Дома Советов, его обдало металлическим запахом крови.

3-4-5 октября 1993 года.

“Это же нелюди, зверье! Никаких переговоров!.. Надо перебить эту банду” (премьер-министр В. Черномырдин).

“Это коммуно-фашистский мятеж!” (бывший премьер Е. Гайдар, почему-то постоянно чмокающий губами, как после сытного обеда).

“Справедливость, правда — это все библейские понятия. Их нет и не будет” (председатель Совета Федерации В. Шумейко, шельмец, трех пядей во лбу, несмотря на это, делает глаза великого политика).

“Президент должен проявить максимальную жесткость и твердость в подавлении!” (депутат с ультрасерьезной внешностью одержимого борца за истину. Кроме того, красивенький, как дама бальзаковского возраста, Г. Явлинский, поборник американской программы в экономике “500 дней”, гарвардский мальчик, в сущности, политический кокет).

“Дави, дави, Виктор Степанович, времени нет. Уничтожайте их!” (губернатор Нижегородской области Б. Немцов, кудрявый девятиклассник с наглыми уличными глазами, голова, полная солнцем, реформами и солеными анекдотами, как то: “Машка, хочешь я тебе красный ваучер покажу?”)

“Решение атаковать было абсолютно верным… Если бы выдали мне автомат, то я бы пошел расстреливать его сам (председателя Верховного Совета Р. Хасбулатова)” (министр финансов Б. Федоров с бегающими от глубокомыслия глазками, оказавшийся устрашающе воинственным, почти добровольным автоматчиком, преданным до последнего вздоха свободе, демократии, президенту).

“Раздавите эту гадину!” (бездарный журналист с лицом разъяренного ребенка, лежащего в мокрых пеленках, депутат Ю. Черниченко, лидер мифического Союза фермеров).

“Сообщение о ельцинском указе мы получили в Вашингтоне перед самым нашим отъездом. Первая мысль, которая посетила меня: наконец-то!” (музыкант М. Ростропович, “интеллектуальное лицо русской демократии”, смотреть на его асимметричную придворную физиономию неприлично).

Андрею не надо было сейчас вдумываться в свои иронически-злые заметки, суть выявлялась в призывах и высказываниях оставшихся в Кремле победителей, кого должны были бы судить, а этого не дано было сделать народу. И просматривая книжку, он наткнулся на строчки, поразившие его. Да это же беседа с покойным отцом Владимиром! Какой молодой и достойный был священник!

“Кто человека приведет в храм и убедит и научит молиться и ходить по заповедям Божьим, с того снимется сто грехов”. (Я не понял, почему именно сто, но он не ответил, только улыбнулся умно.) Дальше на мой вопрос о толстовстве, о непротивлении он ответил: “Если я люблю врага своего — значит, молюсь за него, ибо его неотмоленный грех на всей церкви и на тебе тоже, разумеется, если это враг твой личный, но человек, крещенный в православии, а не инородец и не враг христовой церкви. Но скажу вам греховный секрет: в Библии есть и такое евангельское изречение: “побороть враги своя под нози своя”. Отец Владимир погиб возле Дома Советов, был убит пулей снайпера с крыши американского посольства, или — с крыши гостиницы “Украина” — там сидели спецназовцы “двойного гражданства”.

Из интервью с депутатом Котельниковым: “Мы вырвались из Белого дома, а вокруг был ОМОН, прямо передо мной женщине пуля попала в грудь. Я вижу: у нее спина как-то колыхнулась, и вдруг начал набухать красный пузырь. Он лопнул, и в разные стороны полетели позвонки…”

В конце ноября, еще окончательно не оправившись от приступов головной боли (ребра беспокоили меньше), Андрей на своем “жигуленке”, держась памятью за незабытый ночной путь, после долгих плутаний нашел в большом подмосковном поселке Садовую улицу, ту самую, куда на УАЗе привезли их: название улицы он запомнил, когда из подзаборной канавы выбрался в заросший тополями проулок и добрел до угла перекрестка.

Моросило, с низкого свинцового неба сыпалась мельчайшая водяная пыль, пахло печным дымом.

Странно было видеть через распахнутые ворота милицейского двора горы бревен, кучи старой штукатурки с торчащими обломками дранки, клочками намокших обоев, ржавые водопроводные трубы, накрытые пленкой доски. Весь дворик, загроможденный невывезенным мусором, строительным материалом, открытая настежь дверь зловещего особнячка, где помещалась милиция, рабочие в каскетках, выходившие и входившие в дом, скипидарный запах известки и опилок — все проясняло, что шел здесь капитальный ремонт — и мгновенное разочарование корябнуло Андрея. Он вылез из машины, прошел во двор, узнал у пожилого рабочего в каскетке, что никакой милиции в “данном объекте” нет, объект является нежилым помещением и идет полная перестройка этой тараканьей голубятни, которую купил какой-то продуктово-водочный магазин, а милиция находится “за углом, прямо и налево, на тополином бульваре, первый этаж”. Слушая рабочего, Андрей пристально смотрел на соседний дом — там в уборной он пил из водопроводного крана и никак не мог напиться, там смывал засохшую кровь с лица, — посмотрел на забор, где спасительно раздвинул доски и выпустил его человек в свитере. Он сказал через зубы: “Приятно вспомнить”, — и сел в машину.

Милиция действительно располагалась на первом этаже блочного семиэтажного дома, построенного напротив старого тополиного бульвара, по-ноябрьски сквозного, черного, уходящего верхушками в моросящее дымное небо. Было пусто вокруг. Блестел асфальт. Никто не выходил из подъезда. Новый УАЗ, украшенный голубыми полосами, и новая, отлакированная дождиком “шестерка” с внушительными сигналами стояли на асфальтированной площадке. Подъезд к милиции был хорошо виден Андрею со стороны бульвара. Здесь была удобная позиция для наблюдения. Его мучило жестокое и неотступное чувство — увидеть и выследить кого-нибудь из тех, кто находился в тот день октября в милиции, того тучного широколицего капитана; белокурого, улыбчивого, голубоглазого лейтенанта Кустенко, опытными ударами боксера избивающего депутата и инспектора Серегина; да и восхитительно было бы взглянуть на личико того маленького, на высоких, почти женских каблуках встопорщенного, колючего, словно еж, милиционера, полоумно прыгающего перед Андреем и норовившего рукояткой пистолета нанести удар в висок.

“Значит, тот дом за старым забором не был милицией, а был адом и чистилищем…”

Что ж, ему смертельно было заказано войти в милицию — его могли узнать, в решительный момент надеть наручники, что профессионально умели делать тогда, в октябре. Главное было — с крайней осторожностью выследить до дома, в котором живет кто-либо из тех палачей, быстро, очень быстро подойти сзади, со всей силы повернуть за плечо, спросить: “Узнаешь меня?” Неважно, что он ответит. Спросить еще: “Не ты ли убивал Серегина? Покажи руки, они у тебя в крови!” И тоже не важно, что он ответит. Сказать: “Это тебе, мразь, за октябрь!” И выстрелить из “вальтера” в упор, чтобы поражение было точным. После этого сесть в машину, не спеша выехать из поселка на окружную дорогу, поездить час-полтора и вернуться в Москву.